Высоченный, седой, изрешеченный пулями на полях сражений страшной священной войны, он напрочь забыл, по всей видимости специально, откуда он родом, но, несомненно, из драгоценных кладезей земли русской.
В военной зеленой гимнастерке, штанах-галифе, керзовых сапогах. Постирает форму и снова оденет. Снимал редко, когда шел  на рыбалку, туда одеваться надо потеплее. Приехал в отдаленный таежный уголок, что рядом со знаменитым трактом, по которому царские жандармы вели сначала уголовных, потом политических заключенных: народовольцев, социал-демократов, участников восстания на броненосце «Потёмкин». Тут-то Абросим Игоревич Лютиков и обосновался. Купил маленький домик, в который входил согнувшись. Привел вдовушку. Говорят, муж да жена одна сатана. Абросим и Устинья - полная противоположность друг другу. Она - маленькая, кругленькая, быстрая. Он - в два раза выше её. Сдержанный в словах, но энергичный весельчак - оптимист.  Если Устинья гневилась, он срывал со стены балалайку, видавшую виды, висевшую рядом с гитарой, и начинал играть, подпевая беззубым ртом.
Не гнефись, моя Маруся,
Фсё рафно ф тебя флюблюся,
Будет нечего куфать,
Будем лыфину чефать.

Война оставила на нём слишком много отметин. Вмятина в черепе с правой стороны лица. Одна щека глубоко вдавилась внутрь, подбородок выходит далеко вперед. Когда он укладывался спать, Устинья каждый раз охала:
- Никак все целились тока в тибя. Господи! Живого места нету! Там зашито, здесь перешито. Весь в рубцах. Хошь ба рассказал, на каком хронте тако было и как в живых-то оставси? Нешто и танки по табе утюжили?
- К чему фсё это, Уфтиньюшка? Полегчает што ли от этого, ежели фтану рафказывать? - отбивался Абросим, - што было, то не фернеца.
- И хвамилия, бытто в насмешку – «Завяли Лютики…» - подначивает его Устинья, как он её иногда.
- Лютикоф не зафял, а снофа раффёл, - тем же манером Абросим в пину ей. - Жифу, пока рятом потруги, - и он устремляет взгляд на стену, окуда только что снял балалайку.
- А я што, не гожусь в «подруги»?
- Ты - мой флушатель и ценитель того, што умею, и ещё кое-хто. О любфи не буду, коль «зафял». Ты – мой бальзам с утра и до фечера, тоже музыка, немного иная…
И снова в его руках звенит балалайка. Кто ни идёт, остановится, присядет у них на завалинку, откуда просачиваются переливы трехструнки и поднимается лишь тогда, когда обрывается музыка. А пока дивится нежно-звучащим трелям, наслаждаясь удивительными переборами:
«Светит месяц, светит ясный,
Светит алая заря…»
Устинья забывала, о чем бранилась, осторожно снимала фартук, садилась на табуретку и млела, уносясь куда-то в своих думушках. Не за это ли полюбила его? За доброе, открытое, не тронутое шальной пулей сердце. За улыбку, пусть некрасивую, но такую душевную, что готова простить ему всякую «провинность».
Война не смогла отнять у этого человека два непреходящих дарования: слух и тонкое чутьё. Отняла пять пальцев на двух руках: на одной - два, на другой - три. А он ухитрялся извлекать ими такие звуки, от которых душа летит в поднебесье.  Левая рука скользит по струнам грифа вверху, зажимая то одну, то другую струну. Три пальца правой ударяют внизу. Словно цель их, как можно быстрее оборвать струны. Но струны поют. Балалайка стонет, рыдает, смеётся, уводит в неведомые дали, разговаривает, поднимет настроение, зовет к жизни. И, кажется, нет предела человеческим возможностям, чего бы нельзя сделать сейчас, сию минуту.
О несравненном даровании скоро узнало всё село. И вот он на концерте в сельском клубе. Побрит, причёсан, в неизменной военной гимнастерке. Сапоги начищены. Угол балалайки зажат между ног. Льётся одна мелодия за другой. Зал полон, но кажется, не дышит. Абросим Игоревич весь в музыке, сосредоточен. Мимикой передает оттенки того, о чем выговаривают струны. Потом он поднимается со стула во весь двухметровый рост и, скромно улыбнувшись, раскланивается. В левой руке инструмент, который почти не виден:  балалайку скрывает далеко отходящий в сторону полукруг кармана галифе. Зал взрывается аплодисментами, просит ещё.
Такого здесь никогда не было. Приезжали музыканты, но они не задерживались, уезжали.
Он сел на стул и зазвучал вальс. Кто-то поднялся, пригласил на танец. Пожилая пара закружилась перед сценой. Участники самодеятельности поддержали её. И вот уже кружится в вальсе десять пар. Им тесно. Не переставая играть, Абросим Игоревич поднимается и переходит в фойе, где просторнее. Люди устремляются за ним. Ему подставляют стул, он садится и с ещё большим жаром уходит всем своим существом в музыку.
За окном бушует метель. В окна хлещут крупные хлопья снега, мороз клешнями хватает брёвна деревянного сруба, ищет щёлочки в оконных рамах, вваливается манной кашей, в открываемую входную дверь. Люди не замечают этого. Один вальс сменяется другим. Истосковавшиеся сердца по забытой и столь прекрасной музыке наслаждаются ею. «Амурские волны», «Дунайские волны», вальс «На сопках Манчжурии». Молодежь  танцевала, когда была в городе. Там по субботам в парке, на горе, где высится православный храм, закрытый партийными властями, устраивались танцы. Рядом с храмом - танцплощадка, где играл духовой оркестр. Село -  не город и простая балалайка заменяет целый оркестр.
Хотелось жить, петь, веселиться. Это нравится селянам, к ним в гости пришёл праздник. Вдруг неожиданно музыкант ударил по струнам и зазвучала «Барыня», за ней «Цыганочка». Два часа русской удали. Пальцы фронтовика переставали слушаться, капли пота стекали с лица, тёмными пятнами ложились на гимнастерку, капали, словно дождинки.
- Спасибо! Молодец! – выкрикивали ему, благодаря за вечер. Музыка будоражила народ, поднямала настроение. Такого здесь, в тихом таёжном селе, никогда не было. Не было такого единства людей, их душевного порыва, открытости. Все спрашивали, откуда он? Кто он? Учился ли в консерватории или самоучка? Никто не знал ровным счетом ничего и отвечали: «Фронтовик».
Человек в маленьком селе не сразу приживется. Абросима Игоревича приняли и полюбили. Ни один концерт не обходился без его участия. Да и сам он воспрянул, поняв, что стал нужным людям, может приносить  пользу.
Учителя пригласили в школу вести кружок. Сначала он подобрал трёх ребятишек. Особенно понравился ему семиклассник Толик по фамилии Манид, чуть ли не магнит. Этот мальчик и вправду примагнитился к балалаечнику, став самым способным. Толик неплохо играл на гитаре, оказалось, что Аброисим Игоревич и на гитаре выделывает такие штучки, отчего Толик раскрывает рот.
- Вот это да! Вы и на гитаре можете?
- И не только на гитаре.
Невесть откуда у директора школы на тумбочке увидел домру.
- Разрешите?- спросил фронтовик.
- А вы что, умеете и на домре?
- Чуть-чуть, - ответил Абросим Игоревич.
- Медиатора нет, куда-то исчез.
- Это поправимо.
На другой день сделал медиатор из расчески. Научил играть на домре шестиклассника. И вот на районном смотре зазвучало трио. Школа, никогда не блиставшая талантами, удивила необыкновенным номером.  О музыкантах из отдаленного селения заговорил весь район. В школу приехал корреспондент. Сфотографировал артистов во главе с руководителем. Вскоре появилась большая статья в районной газете с фотографией и подписями каждого из трех участников. В группу, которой руководил Абросим Игоревич стали записываться другие ученики, он никому не отказывал. Да вот не на чем играть, а желающих уже более десятка.
С директором школы и завклубом написали прошение в райком партии. Просьбу не оставили без внимания. Через неделю заведующий районным отделом культуры привез набор из шести новеньких инструментов.
Приближался отчетный концерт района в столице республики, денег на инструменты не пожалели. Больше всего Абросим Игоревич радовался бас - гитаре, чего не хватало в ансамбле.
Часто на репетицию теперь уже струнного оркестра приезжали из отдела культуры, участвовали в подборе репертуара. Руководитель отстаивал включение в концерт русских народных песен. Всю душу он вкладывал в своё детище. Часами проводил занятия то с одним, то с другим учеником. За работу ему платили копейки, то, что могла выделить школа за кружковую работу.
- Чё ето тибя целыми днями нету и нету, хошь бы поесть пришол, весь исхудал, артист,  с погорелого тиятра, - корила Устинья своего мужа.
- Готофимся к фмотру, фыходим на рефпублику, а там глядишь и на зональный пройдём. Школьники-то нот совсем не знают. Пособий никаких нет. Фсё от руки приходитца каждому рифовать, фот и «пропадаю» ф клубе да ф школе.
- От «руки». Были бы «руки», а то из двух одна. Поди замучил ребятишок-то?
- Они занимаюца с удофольстфием, с азартом, - радовался руководитель успехами своих подопечных.
Струнный оркестр сельской школы явился открытием для профессионалов республиканского жюри. Заговорили о нём, как о «неисчерпаемости народных талантов». Было принято решение этому коллективу  выступить от республики на зональном смотре. Жюри сделало замечание школьникам насчет костюмов. Они не соответствовали народному характеру музыки. Руководителя упрекнули в том, что он работал без пюпитра, играл «на слух», и сидел в неестественной позе, слишком близко наклонившись к инструменту, «носом уткнувшись в колки». Когда комиссии объяснили, что руководитель - фронтовик и инвалид, - все вопросы характера и манеры игры отпали, но чем-то он не нравился.
Учащихся увезли в город, на время отстранив от занятий. Начали усиленно готовить специалисты «до десятого пота». Теперь и руководитель стал как бы ни причём, отошёл на второй план, к нему редко обращались. Он превратился в рядового исполнителя. Его как-то сторонились, гнушаясь внешности. По-прежнему Абросим Игоревич ходил в военной форме и керзовых сапогах. Намекали на то, чтобы купил себе что-нибудь из одежды: «как-никак это искусство и требует особого отношения к внешнему облику». Такие колкости Абросим Игоревич проглатывал, но терпел ради детей. Купил ситцевую  рубашку и брюки.
- Мне только бы их вывести в люди - думал он. - Им ещё столько всего надо вынести и испытать. И взлёты, и падения. Мне уже ничего не надо. Моё самое страшное позади.
Внутри щемило, грызло, словно кто-то старался оторвать часть того, что не было вынуто войной.
И вот они в красивых белых русских рубашках навыпуск, расшитых по вороту и обшлагах. В атласных синих шароварах, заправленных в хромовые  мягкие сапожки, изготовленные каждому по размеру. Новенькие инструменты, поблёскивающие  лакированной поверхностью. Струнный оркестр из далёкого села, состоящий из двенадцати человек, увеличили, введя из других коллективов и под сводами огромного зала разлилась, заполнила всё пространство дивная музыка:
«Ой ты степь широ-о-кая,
Степь раздо-о-льная…»
Музыка  парила над людьми, входила в сознание, проникала в глубину души.
Зал гремел, неистовствовал, восторгался. Одна мелодия сменяла другую. Под бурные овации улыбающиеся, счастливые артисты вставали со своих мест, кланялись по команде, садились и снова срывались водопадом, словно бурлящие потоки стремительно неслись вперед. Концерт  окончен.
Ни у одного из членов жюри не возникло ни тени сомнения о высоком профессиональном мастерстве исполнителей, их таланте, виртуозном владении инструментами. Впереди - Москва. Члены жюри удалились за кулисы. Участникам пожали руки, поблагодарили, обойдя стороной фронтовика. Отозвали в сторону руководителя делегации, и вполголоса поговорили с ним бросая, взгляды на Абросима Игоревича.
- Да, - начал один из них, - он, несомненно даровитый человек, вот внешность его сглаживает общее впечатление. Среди этих симпатичных мальчишек, он как белая ворона: худой, нескладный. И рост - слишком велик. Выбивается из ровного ряда молодёжи. И взгляните на его руки. Это не руки, а крюки. Ну не может он выйти на московскую публику, такую щепетильную и цивилизованную…
Ему прямо не сказали «нет». В село вернулись радостные, с вымпелом, дипломами и подарками. Вымпел почему-то вручили Толику Манид. Толик получив его, принёс и передал Абросиму Игоревичу.
- Не знаю, почему назвали моё имя, - недоумевал немного растерявшийся паренёк. - Примите Абросим Игоревич, - это Ваш, Ваша заслуга.
- Што ты, Толик! Фсё прафильно. Молодым толжна быть торога. Ты теперь фам можешь руковотить, многое перенял от меня. Фот подучишь ноты. Закончишь мушыкальное училище, как я когда-то в Апшероншке. Но где был этот Апшероншк? (Он впервые приоткрыл завесу своей тайны, откуда он родом, как можно было предположить). Приедешь ф село учителем музыки, а может, фтанешь профефиональным мушыкантом.
Фронтовик понял, что он не в том бою.
Репетиций никаких больше не было. Лишь однажды весь ансамбль в красивых костюмах, блестяще выступил на родной сельской сцене и в скором времени ребят увезли в республиканский Центр для подготовки к Москве, где должна была пройти Декада литературы и искусства республики.
Родители и учителя боялись произнести фамилию Лютиков. С ним мало общались, при встрече спешили. На гулянья, как прежде, не приглашали. Фронтовик сознавая, что перестал быть нужным, замкнулся, сник, разом постарел.
- Чой-то тибя не взяли с собой? - как-то осторожно спросила Устинья. - Не пондравился чё ли?
- Да шо ты, Уфтиньюшка, фжяли, как же меня не фожьмут. Я же рукофотитель. Скажали, штоп попожже приехал. Фот скоро поету.
 И он уехал. Навсегда. Куда уехал? Не знали. Как и не знали, откуда приехал. На стене осталась гитара и балалайка. В жестяной коробке из под чая - целая охапка орденов и медалей. Удостоверения на них сжёг, чтобы не увидели, за что  получал, где и когда? Никто о их существовании и не догадывался…
Сидела как-то Устинья темной ночью на завалинке и глядела в небо. Лето. Тепло. Небо ясное - ясное. Звезды как на ладошке. Вдруг одна из них сорвалась. Летела недолго. Оставила шлейф и исчезла. И она вслух произнесла: «Вот и мой Абросим, появился на небосклоне, просиял и исчез. Да и к чаму было яму здесь оставацца, душу рвать, пушшай хошь душа останицца с им».